Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И правда, мое счастье и блаженство не знали предела. Особенно когда начались сцены на балконе, первая, такая поэтичная, и вторая, проникнутая столь горячей страстью… Мои руки, прижатые к груди, тщетно пытались унять биение сердца, я тяжело дышала, устремив остановившийся взгляд на сцену, и хотела, как Джульетта, одновременно удержать Ромео и вытолкнуть его прочь.
Легко вообразить, в какой ужас меня повергла та сцена, где Джульетта пьет таинственный эликсир, который должен погрузить ее в сон, и дрожит при мысли, что ей суждено проснуться одной в склепе предков, среди мертвецов, и трепетать от ужаса при мысли, что они вот-вот поднимутся из своих гробниц.
А затем наступила катастрофическая развязка, которая произвела на меня тем большее впечатление, что она оказалась нова не только для меня одной, но и для прочих зрителей. Дело в том, что в первоначальном, оригинальном шекспировском тексте Ромео умирает около гроба Джульетты, так и не узнав, что любимая только спит, а к ней приходит пробуждение лишь после его смерти.
Однако гениальное прозрение и драматическое чутье позволили Гаррику догадаться, мимо какой ужасающей по трагичности сцены прошел великий драматург; он пробудил Джульетту в тот самый миг, когда Ромео, сочтя ее умершей, принимает яд. Вместо двух отделенных друг от друга и, следовательно, раздельных смертей, он заставил любовников терзаться в единой агонии, завершающейся смертью: для одного — от яда, а для другой — от кинжала.
Таким образом он возвысил сцену страдания до вершины отчаяния, поднял прекрасное до уровня возвышенного!
В миг, когда Джульетта убила себя, я резко откинулась назад и потеряла сознание, в то время как весь зал, выражая благодарность Гаррику за его чудесное нововведение и за блеск неоспоримого дарования, разразился рукоплесканиями.
Мой обморок не был чем-то опасным: немного холодной воды привели меня в чувство. Я смогла только схватить обе руки мистера Хоардена и крепко сжать их, а потом, не думая, насколько это соответствует правилам хорошего тона, бросилась в объятия его супруги и расцеловала ее.
Мы возвратились домой. Там нас ждал ужин, но, как можно без труда догадаться, я не могла и помыслить о еде. В глазах у меня сверкали огни, в голове звучали стихи, сердце было переполнено чарами любви.
Я попросила у мистера Хоардена позволения удалиться в свою комнату. Он разрешил, но перед этим подошел к книжному шкафу и сказал:
— Я понимаю, что вам сейчас желаннее всего другого: вы хотите возвратиться на представление. Вот, возьмите!
И он вложил мне в руки книгу.
То был томик Шекспира с трагедией «Ромео и Джульетта».
У меня вырвался крик радости. Доктор распознал самое жгучее стремление моей души и пошел ему навстречу раньше, чем его об этом попросили.
Я бросилась в свою комнату, упала в кресло и перечитала пьесу от первой строчки до последней.
Затем я возвратилась к основным сценам, к любовным объяснениям Ромео и Джульетты, начиная со встречи на балу и кончая предсмертным свиданием в склепе.
Разумеется, я не была способна оценить гениальность создателя этого драматического и поэтического шедевра. Но юное сердце, полное надежд и любви, восполнило интуицией недостаток мудрости.
Впрочем, я еще ничего не забыла: ни одного жеста трагика, ни единой интонации актрисы. И какого трагика, какой актрисы — Гаррика и миссис Сиддонс!
В три часа ночи с распаленным сердцем и растравленным воображением, но побежденная усталостью, я, наконец, улеглась.
Но я упала на постель только для того, чтобы в грезах видеть себя Джульеттой, сжимающей в объятиях воображаемого Ромео и умирающей вместе с ним от любви и горя.
Нет нужды описывать, в каком расположении духа я вернулась в ювелирный магазин. С разрешения мистера Хоардена я захватила волшебный томик с собой. Сидя в экипаже, увозившем меня в магазин, я прижимала книгу к сердцу, словно опасаясь, что поэзия даст ей крылья и она может упорхнуть от меня. О, жалкие уловки, к которым мне приходилось прибегать, чтобы заинтересовать покупателей, льстивые слова, которые мое положение вынуждало меня произносить, расхваливание товара — как все это тяготило мое сердце и ранило мою гордыню! Быть такой же красивой, как Джульетта, иметь сердце столь же исполненное любви и поэзии, как и ее, — и примерять драгоценные безделушки в модном магазине, будь это даже заведение первого в Лондоне ювелира, вместо того чтобы быть на балу в парчовом платье со шлейфом, вместо того чтобы обмениваться с балкона словами любви с прекрасным кавалером, вместо того чтобы слушать пение птиц и спорить с возлюбленным своего сердца, поет ли то соловей или жаворонок! Согласитесь, что целая пропасть отделяла то, что было, от того, что могло быть, мечту от действительности.
Я не отваживалась читать днем. Впрочем, на это у меня не было бы и времени. Магазин мистера Плоудена был одним из самых посещаемых в Лондоне и никогда не пустовал. Я была непрерывно занята. С каким же нетерпением ждала я десяти часов вечера, когда магазин закрывался.
Как только магазин закрывался, я удалялась в свою комнатушку.
Там я уже не только читала: за одну ночь я запомнила всю пьесу почти наизусть. А те сцены, что были мне особенно близки (я ошибаюсь, они были близки Джульетте!), я знала просто назубок, заучив не только стихи, но и интонации и жесты великой актрисы, игравшей Джульетту.
Теперь я старалась воспроизвести ее жесты и интонации, но, когда читала те же самые стихи, то, обуянная гордыней, полагала, что сколь бы совершенной ни была миссис Сиддонс, когда я ее видела и слышала, она могла бы достигнуть еще большего изящества в том или ином жесте, большей чувствительности в голосе. Действительно, как я убедилась впоследствии, эта великая актриса лучше всего и со всем возможным совершенством играла таких героинь, как леди Макбет или мать Гамлета, а ее исполнение «нежных» ролей, влюбленной Дездемоны или Джульетты, подчас оставляло ощущение, что тут ей чего-то недостает. Так вот, именно телесной грациозностью, нежным чарующим голосом, по моему тогдашнему разумению, природа наделила меня. Легкая, почти воздушная поступь, гибкий стан, гармоничность форм и естественная плавность манер позволяли мне достигнуть столь совершенной женственно-мягкой томности, что ко мне было вполне приложимо то непереводимое определение, которое так любят итальянцы: morbidezza[6]. Мне казалось, что я обладаю всем сразу — явление редкостное! — и мягким голосом и даром трагического волнения; мое лицо, сейчас я могу в этом признаться, обладало способностью внушать впечатление полной истинности написанных на нем чувств, даже если они и были наиграны; оно с легкостью и блеском изображало грусть, меланхолию, радость. А телесная чистота была совершенно незапятнанной, хотя душа уже утратила девственную прозрачность; наконец, сама красота моя была, словно редкостный бархатистый плод, овеяна той неоспоримой непорочностью, что заставляет относиться с уважением даже к Венере Медицейской, несмотря на ее наготу. Одним словом, я уже сеяла вокруг себя огонь, но сама еще не пылала.